Библейские образы и мотивы в лирике Ахматовой
Библейские образы и мотивы давали возможность предельно широко раздвинуть временные и пространственные рамки произведений, чтобы показать, что силы Зла, взявшие в стране верх, вполне соотносимы с крупнейшими общечеловеческими трагедиями. Разумеется, поэт такого склада и образа мыслей был — в глазах чиновников, запрещавших пьесы и стихи, в глазах обывателей и составителей доносов — человеком безусловно крайне опасным, чуть ли не прокаженным, которого, пока не упрятали в тюрьму, лучше остерегаться. И Ахматова прекрасно понимала свою
Не лирою влюбленного
Иду пленять народ
В моей руке поет.
Вас, смелых, от меня.
По каким-то неисповедимым законам творчества трагедия 30-х годов словно высекла искру из кремня, и пламя ее творчества взметнулось высоко и торжествующе, несмотря на разрушенный семейный очаг, на мучительные тюремные очереди, на постоянное ожидание ареста:
Я пью за разоренный дом.
За злую жизнь мою,
За одиночество вдвоем,
И за тебя я пью,
За ложь меня предавших губ,
За мертвый холод глаз,
За то, что мир жесток и груб,
За то, что бог не спас.
В 1935 году она пишет
Зачем вы отравили воду
И с грязью мой смешали хлеб?
Зачем последнюю свободу
Вы превращаете в вертеп?
За то, что я не издевалась
Над горькой гибелью друзей?
За то, что я верна осталась
Печальной родине моей?
Пусть так. Без палача и плахи
Поэту на земле не быть.
Нам покаянные рубахи,
Зачет вы отравили воду.
Своего рода взлет, рамки ее стиха неизмеримо расширились, вобрав в себя обе великие трагедии — и начавшуюся вторую мировую войну, и другую войну, ту, что началась и шла, развязанная преступной властью против своего же народа. И материнское горе («. сына страшные глаза — окаменелое страданье»), и трагедия Родины, и неумолимо приближавшаяся военная страда, уже стучавшаяся в дверь страны, — все вошло в ее стих, обуглило и закалило его:
Нет! и не под чуждым небосводом
Я была тогда с моим народом,
Она порой и сама была удивлена неистребимой силой стиха, продолжавшего существовать вопреки беде, смерти и — опасности. Ей казалось, что стих должен замолчать, что уста поэта, пишущего под звон тюремных ключей, должны быть запечатаны тяжкой печатью молчания:
И вовсе я не пророчица.
Жизнь моя светла, как ручей.
И вовсе я не пророчица.
«Жизнь моя светла, как ручей») убеждает, однако, в другом — стих обретает силу: ведь если он способен на иронию и сарказм, он действительно еще жив и дееспособен! В 30-е годы Ахматова — вместо дневника, который вести было, разумеется, невозможно,- записывала на разрозненных клочках бумаги отдельные, внешне, казалось бы, не связанные короткие стихотворения, названные ею впоследствии «Черепками». Название этого своеобразного, цикла символично в нем в разрозненном, как бы в разбитом виде запечатлелся разворошенный и разоренный очаг, изломанная судьба. Возможно, есть в этом названии и другой смысл, говорящий о надежде поэта на будущую память людей, которым чудом, из-под развалин попадутся когда-нибудь на глаза эти черепки разбитой жизни, подобные тем, что и сейчас иногда находят в ушедшем вглубь «культурном слое». Вот эта вереница стихотворений-черепков — их стоит привести, поскольку они опубликованы лишь в 1989 году.
Как под тронным стою балдахином.
Вот и доспорился яростный спорщик
Вам он — бродяга, шуан, заговорщик,
Мне он — единственный сын.
Семь тысяч и три километра.
Не услышишь, как мать зовет,
В тесноте обступивших невзгод.
Там дичаешь, звереешь — ты милый,
Ты последний и первый, ты — наш.
Над моей ленинградской могилой
Равнодушная бродит весна.
Зачем от людей не таю,
Что каторга сына сгноила,
Кто был и кто будет, кто есть,
И мне в сумасшедшей палате
Валяться великая честь.
«Черепки», как сказано, были неизвестны вплоть до 1989 года, да и сейчас они все еще не вошли ни в читательский, ни в научный обиход. Вместе с тем они, безусловно, очень интересны не только как документ эпохи, свидетельствующий о ее крайней жестокости и полной враждебности поэтическому творчеству, но и как очень своеобразное художественное явление, возникшее в творчестве поэта, по традиции считавшегося «камерным», представителем ушедшей в прошлое некоей акмеистической школы. Мы уже неоднократно могли убедиться, насколько несправедливо такое мнение об Ахматовой.