Анализ стихотворения Пастернака «Рождественская звезда»

Мария Вениаминовна Юдина, замечательная пианистка, входившая в круг близких друзей Пастернака, написала ему, что если бы он не создал ничего, кроме этого стихотворения, ему было бы обеспечено бессмертие на земле и на небе.

Поэзия — неведомое таинство, разбор стихотворения с целью объяснить его чудо сродни попыткам офтальмолога объяснить чудо взгляда Моны Лизы.

Природа поэзии мало разгадана, и в этой загадочности — может быть, одна из разгадок

неувядаемости поэтического жанра и поэтического слова. Это сфера подсознательного, если угодно, где значение имеют такие эфемерные вещи, как вкус, мера, слух и даже зрение. Это что касается формы, ну, а содержание, даже у интеллектуальных поэтов определяется переживанием, эмоциональным состоянием (иначе это просто зарифмованная проза), бессильными попытками осмыслить его, переложить на язык, доступный логике. И в этом бессилии сила поэзии, потому что как только осмысление удается, мы переходим в иную область, область логического мышления, которая уже вне поэзии. В этом поэзия, кажется, близка к религиозному чувству.

И все же. Попробуем сказать что-то по поводу этого стихотворения и действительно ошеломляющего впечатления, производимого им.

Да, идет описание события — мягко говоря, совсем не рядового, эпохального, грандиозного по своему значению для истории: рождения Христа; описание, освещенное пристальным взглядом художника, воображение которого работает так сильно, как будто он присутствовал при этом событии, видел все эти яркие подробности, детали, при этом эффект присутствия распространяется и на читателя… Но разве такое же яркое описание не могло быть сделано в прозе? Почему для такого описания нужна поэзия, в чем ее чудодейственная сила, почему хочется плакать, читая эти строки, почему хочется упасть ниц перед талантом гениального поэта?

А дело, повторим это, в магии поэзии. То, что лежит на поверхности: ее внешние атрибуты — рифма, ритм — хотя и работают на результат, не исчерпывают, конечно, ее сути. Суть в том, что стихосложение невероятно дисциплинирует слово, концентрирует мысль, доводя язык до высокой степени насыщенности, плотности. В поэзии форма как эстетическая категория равнозначна и равноправна содержанию, а порой и доминирует над ним.

В поэзии много опосредствованного, много подтекста, ассоциаций, поэтическое слово предельно емко, точно, насыщенно, единственно и в силу этого глубоко образно. Размашистость прозы не создает, как правило, подобной точности видения и чувствования. А там, где создает — проза волшебным образом обращается в поэзию. Так случилось с библейскими главами «Мастера и Маргариты» Михаила Булгакова, с прозой Паустовского, Пришвина, а если вернуться в XIX век, то, конечно же, с прозой Пушкина, Лермонтова, Тургенева.

Однажды Анатолию Найману, поэту, одному из «птенцов гнезда» Анны Ахматовой, представили молодого человека, который, назвав себя, сказал, что он поэт. «Прочтите две строчки», — попросил Найман.

Можно ли распознать настоящего прозаика по двум строчкам? Сказать, что это не просто выдержки из письма, дневника, мемуаров, записок и пр., а выдержки из классной художественной прозы? Вряд ли. Очень редко: Платонова, например, или Гоголя распознать можно сразу. В иных случаях строчки могут показаться вырванными из любого контекста. А подлинного поэта — распознать по двум строчкам можно? Еще как! Ибо это совершенно другой текст — по структуре, по насыщенности, по сконденсированности, по способу видения, по эмоциональному напряжению — как правило, высоковольтному…

Шкловский сказал однажды, что Пастернак — поэт не стихов, даже не строф, но строчек. Что у него есть отдельные удивительные строки, которые контекст может только испортить: «Оно грандиозней святого писанья». Стихи больших поэтов сплошь состоят из удивительных строчек. «Быть знаменитым некрасиво», «Я пропал, как зверь в загоне», «Ты — вечности заложник у времени в плену», «Ко мне на суд, как баржи каравана, столетья поплывут из темноты» и очень, очень много других. А сколько таких строчек у Мандельштама! «Художник нам изобразил глубокий обморок сирени», «Красота — не прихоть полубога, а хищный глазомер простого столяр;», «Чудовищна — как броненосец в доке — Россия отдыхает тяжело», «На площади Сената — вал сугроба, дымок костра и холодок штыка», «Разлука. Бешеные звуки затравленного фортепьяно», «Спадая с плеч, окаменела ложноклассическая шаль», «Бессонница. Гомер. Тугие паруса», «Власть отвратительна, как руки брадобрея»… А у Ахматовой! «Дорога не скажу куда», «И нас покинул собеседник рощ» (на смерть Пастернака; ему же: «Он, сам себя сравнивший с конским глазом»), «»Онегина» воздушная громада, как облако, стояла надо мной», «Мне голос был, он звал утешно»… Стоп. Полагаю, ясно, о чем тут речь. Легче перечислить строки этих поэтов, которые не удивительны…

В поэзии, как в музыке, первостепенно важен тонкий, в идеале абсолютный слух.

Каждому единственному слову, как и ноте, должно быть уготовано единственно правильное, нужное место, в соседстве с другими единственными словами. Стиль, сочетание слов, их отбор, расположение, соразмерность — вот основа изящной словесности. В сущности, квалифицированный стихотворец (как и прозаик, впрочем) — это человек со стилевым, интонационным слухом. Не зря в музыке чистота тона зовется интонацией. Вообще-то рифмовать может почти всякий, а поэт умеет еще и критично оценить сочиненное, отобрать из тысячи тонн словесной руды нужные самородки, он тонко чувствует фальшь и неточность в выражении мысли и чувства, несоответствие стиля теме, отметает эту фальшь. В этом и состоит его черновая работа над стихом.

Другое дело, что у гениального поэта отбор идет быстро, порой мгновенно, а вдохновителем этого волшебного процесса является Муза, стоящая за спиной поэта и молча диктующая ему слова. Эта Муза и именуется Талантом, Даром. Помните у Ахматовой? «Ты ль Данту диктовала страницы Ада? Отвечает: я».

С этой точки зрения посмотрим попристальнее на стихотворение Пастернака.

Прежде всего, скажем, что оно хрустально ясно и чисто, не замутнено никакими лишними, ненужными включениями, затеняющими нарисованную картину. «Сквозь магический кристалл» мы видим удивительно четко все, что рисует художник. Так же четко, как видит он.

Начало поразительно просто задает обстановку. Эти две фразы: «Стояла зима. Дул ветер из степи» настолько непритязательны, что могли бы быть началом рассказа, допустим, Чехова. Но внезапно этот самый ветер привносит в текст дыхание поэзии, привносит слова, которые прозаик не мог бы найти: «и холодно было младенцу в вертепе» «его согревало дыханье вола». Это уже картина с богатым подтекстом, питающая и поражающая воображение; не надо больше пояснять, в какое время происходит событие, работает деталь, и говорит сама за себя: младенец не в доме — в вертепе, его согревает не печь — дыханье вола. Мы сразу представляем себе эту библейскую сцену в иудейской пустыне. И хотя изобразить ощущения холода и тепла на полотне, кажется, невозможно, но толчок воображению уже дан, и талантливый художник кисти найдет нужные изобразительные средства, как нашел их Пастернак, дав свою картину словами. Как нашел их Иванов в «Явлении Христа народу».

Помните там мальчика, вылезающего из воды и дрожащего от озноба? Как это сделал художник? Тайна, такая же тайна, как и поэзия. Точно найденный ритм стихотворения, когда короткие двустопные строки вдруг перемежаются четырехстопными, замыкающими их, когда варьируется длина строф, меняется число строк в них (от строфы «Растущее зарево» и до конца стихотворения по схеме: 4-3-6-4-5-2-5-5-4-6-5-4-4-6), сродни музыке и в то же время придает естественность, живое дыхание рассказу, расставляет нужные акценты, переключает и одновременно концентрирует внимание. В музыке это достигается похожими средствами: варьирование темпа, триоли, крещендо (переход от пиано к форте), диминуэндо (наоборот) и пр.

Разве в прозе можно сказать: «Домашние звери»? Раз звери — значит, дикие. А домашние — животные. Но «домашние животные» — это цитата из учебника по скотоводству. А «домашние звери» — это уже поэзия. Почему? Потому что за этим стоит представление о времени, когда разница между дикими и домашними была еще не так резка, когда диких ловили, приручали, приучали, а домашние в любой момент могли уйти и снова стать дикими. В слове звучит не один тон, в слове множество обертонов. Принято считать, что звери — это хищники. Но вот как определяет это слово «Энциклопедический словарь»: «ЗВЕРИ, то же, что млекопитающие; нередко зверями называют только хищных млекопитающих». Нередко, но не всегда и не обязательно! Поэту здесь слух не изменил!

И звучит это слово здесь ярче и образней, чем любое другое. Оно на месте!

И дальше все так просто, как проста была сама жизнь (и то, что сегодня зовут бытом) в те времена. Доха, постельная труха, зернышки проса (остатки вчерашнего ужина)… И картина окрест тоже проста до невозможности: поле в снегу и погост, ограды, надгробья, оглобля в сугробе… Из этого же ряда — из степи. Не замеченное «при первом чтении». Откуда в Иудее степь? Ну, мы еще не знаем, что будет дальше, посему степь пока не кажется чужеродной. Зима и степь — что может быть проще и естественнее для русского поэта и русского читателя?

Но когда мы тут же натыкаемся на вертеп, то при «втором чтении» задумываемся: зачем вообще в таком сюжете эти русские простые слова: степь, зима, зачем поэт сочетает их с вертепом? (Под которым разумеет — как это станет ясно тут же, из второй строфы — первоначальный смысл этого слова: просто пещеру). Но… они не кажутся здесь неуместными! Ведь событие это — вселенское! Равно близкое и иудейскому пастуху, и русскому (о чем последний — скиф или вятич — пока еще не подозревает). И такова магия поэзии, что нас не смущает — а напротив, кажется очень органичным — это стилистическое смешение (намеренное!), как не смущает нас грива у львицы в лермонтовском «Мцыри», которую заметил какой-то очень дотошный читатель.

И вдруг — взрыв! «Небо над кладбищем, полное звезд»! Полное звезд! Так мог сказать только поэт.

Потом поэт сравнивает звезду — по застенчивости — с плошкой в оконце сторожки. Почему звезда застенчива? Да потому что она только что появилась («неведомая перед тем»), она еще не привыкла к этому небу, полному звезд, среди которых она замерцала. Но она уже сознает свою значительность, свою особость, свою силу, и потому не прячется, а эту застенчивость преодолевает и начинает все сильнее пламенеть: сначала, как стог, потом как поджог, как пожар, как горящая скирда соломы и сена, как растущее зарево, рдеющее над ней. И опять простые, знакомые русскому крестьянину (пастуху) слова: стог, хутор, гумно, скирда, солома, сено…

И вдруг — неожиданный переход к прозрению всего далекого будущего, которое — мы это уже знаем — вырастет из этого события, как колос из зерна, и будет вдохновляться им. Пастернак и Юрий Живаго были истинными христианами, для них это событие было не просто знаковым, сакральным, для них оно было и началом двухтысячелетнего будущего для человечества, иначе не стоило бы писать такое стихотворение.

«Все мысли веков, все мечты, все миры, Все будущее галерей и музеев, Все шалости фей, все дела чародеев, Все елки на свете, все сны детворы. Весь трепет затепленных свечек, все цепи, Все великолепье цветной мишуры» Здесь аксессуары будущих рождественских праздников соседствуют с упоминанием о будущем искусстве, которое будет вдохновляться образом Христа. Загляните в Русский музей, в Лувр, в Прадо, в Эрмитаж, в Уффици — сколько полотен и изваяний вдохновлено библейскими мотивами, Новым Заветом! Сколько гениальных художников черпали в этих сюжетах свои озарения! А как не сравнить с музыкой эти изумительные внутренние рифмы, аккорды рифм, перекликающиеся с рифмами главными! Трепет — цепи — великолепье — свирепей — степи… Пруда — отсюда — запруды — верблюды — чуду… Жарко — хибарку — огарка — овчарки… Сказку — опаской — подпаску… При приближении кульминации три строфы, описывающие, что произошло перед тем, как волхвы вошли в пещеру, нанизываются на одни и те же рифмы — идет мощная кода, звучащая в мажоре: «народу — стволы — послы — хвалы — у входа — мглы — овцеводы — пешеходы — колоды — ослы — золы — небосвода — сброда — скалы»…

Кода!

И финальный аккорд: «Он спал, весь сияющий, в яслях из дуба, Как месяца луч в углубленье дупла. Ему заменяли овчинную шубу Ослиные губы и ноздри вола».

Никаких тебе сакральных слов, никаких тебе песнопений, никаких тебе псалмов, никаких тебе нимбов, нет! «Как месяца луч»! Он — ОН! — еще слишком мал пока, чтобы быть уже Солнцем, но месяца — молодой луны — луч, осветивший ясли-дупло: вот что выбрано для сравнения. А эти ноздри вола! Вы видели когда-нибудь вблизи эти мягкие, теплые, влажные ямки, исторгающие тепло? Я видел. Да, они могли согреть младенца. Явственно видишь это и веришь, что так и было. Воображение поэта невероятно убедительно.

Разве можно такое сказать в прозе? «Попробуйте выступить перед публикой с рассказом о ваших любовных переживаниях, и вы поймете разницу между поэзией и прозой», — сказал как-то Давид Самойлов. А здесь переживание гораздо более глубокое.

Музыка строф не была бы такой впечатляющей, если бы не точный выбор слов: эти мазки кисти положены точно в нужном месте и с нужным колером. Резкий контраст между приземленными деталями и высотой момента производит сильное впечатление. «Топтались погонщики и овцеводы, Ругались со всадниками пешеходы, У выдолбленной водопойной колоды Ревели верблюды, лягались ослы».

Но Провидение все-таки присутствует здесь, хотя нигде не названо, не означено. Лишь легкий штрих — и мы ощущаем присутствие, кроме бестелесных ангелов, еще и Того, без Кого не случилось бы Рождества.

«Вели за хибарку большие следы. На эти следы, как на пламя огарка, Ворчали овчарки»

«И кто-то с навьюженной снежной гряды Все время незримо входил в их ряды. Собаки брели, озираясь с опаской, И жались к подпаску, и ждали беды».

«Вдруг кто-то в потемках, немного налево От яслей рукой отодвинул волхва, И тот оглянулся»

Не надо ничего объяснять. Все понятно. Хотя легкий озноб донимает при мысли о том, что там был и ОН. Не только Событие, но и стихотворение как бы освящается его присутствием. ОН не назван — это было бы слишком дерзко! — но ОН присутствовал там, и поэт дал это понять. Стихотворение обрело невиданную высоту — много ли, на самом деле, в мире стихов, где присутствует ОН? Ноздри вола — и ОН. Потрясающая библейская картина.

И эти незнамо чьи следы — незнамо для пастухов и их беспокоящихся овчарок, но нам-то ведомо, чьи, автор намеренно проговаривается, не играет в угадайку — какова находка! Телесные следы от бестелесных участников действа… Подмерзшие следы в снегу, похожие на слюдяные листы…

Благородная простота, сдержанность тона лишь подчеркивает — по контрасту (излюбленный прием Ахматовой) — эмоциональную высоту события. И никакой сусальности, никакой экзальтации, никаких бумажных цветов, украшений, виньеток, очень точно выбранная интонация — та самая, музыкальная, на которой, как на остове здание, держится любое стихотворение… По мере продвижения к финалу внутреннее эмоциональное напряжение растет и мощно разрешается — как и подобает в торжественной симфонии — сдержанным опять-таки внешне, но ликующим внутренне — выходом на сцену Его и звезды, давшей название стихотворению. Fin!

Да, к тому, что сказала Мария Юдина, пожалуй, добавить и нечего.


1 Star2 Stars3 Stars4 Stars5 Stars (Пока оценок нет)
Загрузка...
Вы сейчас читаете сочинение Анализ стихотворения Пастернака «Рождественская звезда»
?